Бежал он их беседы шумной их разговор толкование слова общежитие

Бежал он их беседы шумной их разговор толкование слова общежитие

XVI.(X)

Он пел любовь, любви послушный,

И песнь его была ясна,

Как мысли девы простодушной,

Как сон младенца, как луна,

В пустынях неба безмятежных,

Богиня тайн и вздохов нежных.

Он пел разлуку и печаль,

И нечто, и туманну даль,

И романтические розы.

Он пел те дальные страны,

Где долго в лоно тишины

Лились его живые слёзы.

Он пел поблеклый жизни цвет

Без малого в осьмнадцать лет!

XVII.(XI)

В пустыне, где один Евгений

Мог оценить его дары,

Господ соседственных селений

Ему не нравились пиры;

Бежал он их беседы шумной:

Их разговор благоразумный

О сенокосе, о вине,

О псарне, о своей родне,

Конечно, не блистал ни чувством,

Ни поэтическим огнём,

Ни остротою, ни умом,

Ни общежития искусством.

Но разговор их милых жён

Гораздо меньше был умён:

XVIII.(XII)

Богат, хорош собою, Ленский

Таков обычай деревенский,

Всљ дочек прочили своих

За полурусского соседа.

Заводит слово стороной

О скуке жизни холостой.

Зовут соседа к самовару,

А Дуня разливает чай;

Затем приносят и гитару,

И запищит она (Бог мой!):

“Приди в чертог ко мне златой. ”[1]

XIX.(XIII)

Но Ленский, не имев, конечно,

Охоты узы брака несть,

С Онегиным желал сердечно

Знакомство покороче свесть.

Они сошлись: волна и камень,

Не столь различны меж собой.

Сперва взаимной разнотой

Они друг другу были скучны;

Потом понравились; потом

И скоро стали неразлучны:

Источник

Евгений Онегин

В последнем вкусе туалетом
Заняв ваш любопытный взгляд,
Я мог бы пред ученым светом
Здесь описать его наряд;
Конечно б, это было смело,
Описывать мое же дело:
Но панталоны, фрак, жилет,
Всех этих слов на русском нет;
А вижу я, винюсь пред вами,
Что уж и так мой бедный слог
Пестреть гораздо б меньше мог
Иноплеменными словами,
Хоть и заглядывал я встарь
В Академический Словарь.

XXVII

У нас теперь не то в предмете:
Мы лучше поспешим на бал,
Куда стремглав в ямской карете
Уж мой Онегин поскакал.
Перед померкшими домами
Вдоль сонной улицы рядами
Двойные фонари карет
Веселый изливают свет
И радуги на снег наводят;
Усеян плошками кругом,
Блестит великолепный дом;
По цельным окнам тени ходят,
Мелькают профили голов
И дам и модных чудаков.

XXVIII

Вот наш герой подъехал к сеням;
Швейцара мимо он стрелой
Взлетел по мраморным ступеням,
Расправил волоса рукой,
Вошел. Полна народу зала;
Музыка уж греметь устала;
Толпа мазуркой занята;
Кругом и шум и теснота;
Бренчат кавалергарда шпоры;
Летают ножки милых дам;
По их пленительным следам
Летают пламенные взоры,
И ревом скрыпок заглушен
Ревнивый шепот модных жен.

Во дни веселий и желаний
Я был от балов без ума:
Верней нет места для признаний
И для вручения письма.
О вы, почтенные супруги!
Вам предложу свои услуги;
Прошу мою заметить речь:
Я вас хочу предостеречь.
Вы также, маменьки, построже
За дочерьми смотрите вслед:
Держите прямо свой лорнет!
Не то… не то, избави Боже!
Я это потому пишу,
Что уж давно я не грешу.

Увы, на разные забавы
Я много жизни погубил!
Но если б не страдали нравы,
Я балы б до сих пор любил.
Люблю я бешеную младость,
И тесноту, и блеск, и радость,
И дам обдуманный наряд;
Люблю их ножки; только вряд
Найдете вы в России целой
Три пары стройных женских ног.
Ах! долго я забыть не мог
Две ножки… Грустный, охладелый,
Я всё их помню, и во сне
Они тревожат сердце мне.

Когда ж и где, в какой пустыне,
Безумец, их забудешь ты?
Ах, ножки, ножки! где вы ныне?
Где мнете вешние цветы?
Взлелеяны в восточной неге,
На северном, печальном снеге
Вы не оставили следов:
Любили мягких вы ковров
Роскошное прикосновенье.
Давно ль для вас я забывал
И жажду славы и похвал,
И край отцов, и заточенье?
Исчезло счастье юных лет,
Как на лугах ваш легкий след.

XXXII

Дианы грудь, ланиты [13] Флоры
Прелестны, милые друзья!
Однако ножка Терпсихоры
Прелестней чем-то для меня.
Она, пророчествуя взгляду
Неоцененную награду,
Влечет условною красой
Желаний своевольный рой.
Люблю ее, мой друг Эльвина,
Под длинной скатертью столов,
Весной на мураве лугов,
Зимой на чугуне камина,
На зеркальном паркете зал,
У моря на граните скал.

XXXIII

Я помню море пред грозою:
Как я завидовал волнам,
Бегущим бурной чередою
С любовью лечь к ее ногам!
Как я желал тогда с волнами
Коснуться милых ног устами!
Нет, никогда средь пылких дней
Кипящей младости моей
Я не желал с таким мученьем
Лобзать уста младых Армид,
Иль розы пламенных ланит,
Иль перси, полные томленьем;
Нет, никогда порыв страстей
Так не терзал души моей!

XXXIV

Мне памятно другое время!
В заветных иногда мечтах
Держу я счастливое стремя…
И ножку чувствую в руках;
Опять кипит воображенье,
Опять ее прикосновенье
Зажгло в увядшем сердце кровь,
Опять тоска, опять любовь.
Но полно прославлять надменных
Болтливой лирою своей;
Они не стоят ни страстей,
Ни песен, ими вдохновенных:
Слова и взор волшебниц сих
Обманчивы… как ножки их.

Что ж мой Онегин? Полусонный
В постелю с бала едет он:
А Петербург неугомонный
Уж барабаном пробужден.
Встает купец, идет разносчик,
На биржу тянется извозчик,
С кувшином охтенка спешит,
Под ней снег утренний хрустит.
Проснулся утра шум приятный.
Открыты ставни; трубный дым
Столбом восходит голубым,
И хлебник, немец аккуратный,
В бумажном колпаке, не раз
Уж отворял свой васисдас. [14]

XXXVI

Но, шумом бала утомленный,
И утро в полночь обратя,
Спокойно спит в тени блаженной
Забав и роскоши дитя.
Проснется зá полдень, и снова
До утра жизнь его готова,
Однообразна и пестра,
И завтра то же, что вчера.
Но был ли счастлив мой Евгений,
Свободный, в цвете лучших лет,
Среди блистательных побед,
Среди вседневных наслаждений?
Вотще ли был он средь пиров
Неосторожен и здоров?

XXXVII

Нет: рано чувства в нем остыли;
Ему наскучил света шум;
Красавицы не долго были
Предмет его привычных дум;
Измены утомить успели;
Друзья и дружба надоели,
Затем, что не всегда же мог
Beef-steaks и страсбургский пирог
Шампанской обливать бутылкой
И сыпать острые слова,
Когда болела голова;
И хоть он был повеса пылкой,
Но разлюбил он наконец
И брань, и саблю, и свинец.

XXXVIII

Недуг, которого причину
Давно бы отыскать пора,
Подобный английскому сплину,
Короче: русская хандра
Им овладела понемногу;
Он застрелиться, слава Богу,
Попробовать не захотел,
Но к жизни вовсе охладел.
Как Child-Harold, угрюмый, томный
В гостиных появлялся он;
Ни сплетни света, ни бостон,
Ни милый взгляд, ни вздох нескромный,
Ничто не трогало его,
Не замечал он ничего.

XXXIX. XL. XLI

Причудницы большого света!
Всех прежде вас оставил он;
И правда то, что в наши лета
Довольно скучен высший тон;
Хоть, может быть, иная дама
Толкует Сея и Бентама,
Но вообще их разговор
Несносный, хоть невинный вздор;
К тому ж они так непорочны,
Так величавы, так умны,
Так благочестия полны,
Так осмотрительны, так точны,
Так неприступны для мужчин,
Что вид их уж рождает сплин. [15]

XLIII

И вы, красотки молодые,
Которых позднею порой
Уносят дрожки удалые
По петербургской мостовой,
И вас покинул мой Евгений.
Отступник бурных наслаждений,
Онегин дома заперся,
Зевая, за перо взялся,
Хотел писать – но труд упорный
Ему был тошен; ничего
Не вышло из пера его,
И не попал он в цех задорный
Людей, о коих не сужу,
Затем, что к ним принадлежу.

И снова, преданный безделью,
Томясь душевной пустотой,
Уселся он – с похвальной целью
Себе присвоить ум чужой;
Отрядом книг уставил полку,
Читал, читал, а всё без толку:
Там скука, там обман иль бред;
В том совести, в том смысла нет;
На всех различные вериги;
И устарела старина,
И старым бредит новизна.
Как женщин, он оставил книги,
И полку, с пыльной их семьей,
Задернул траурной тафтой.

Условий света свергнув бремя,
Как он, отстав от суеты,
С ним подружился я в то время.
Мне нравились его черты,
Мечтам невольная преданность,
Неподражательная странность
И резкий, охлажденный ум.
Я был озлоблен, он угрюм;
Страстей игру мы знали оба;
Томила жизнь обоих нас;
В обоих сердца жар угас;
Обоих ожидала злоба
Слепой Фортуны и людей
На самом утре наших дней.

Кто жил и мыслил, тот не может
В душе не презирать людей;
Кто чувствовал, того тревожит
Призрак невозвратимых дней:
Тому уж нет очарований,
Того змия воспоминаний,
Того раскаянье грызет.
Всё это часто придает
Большую прелесть разговору.
Сперва Онегина язык
Меня смущал; но я привык
К его язвительному спору,
И к шутке, с желчью пополам,
И злости мрачных эпиграмм.

Источник

Пустыня. Немой Онегин. Часть девятая

Фото: Алексей Меринов

Читайте также:  Ума палата а ключ потерян толкование

ХХIII. ОДИНОЧЕСТВО

Смирдинский праздник удался вполне: все были дружно-веселы. Пушкин был необыкновенно оживлён и щедро сыпал остротами. Семёнов (лицеист, литератор) за обедом сидел между Гречем и Булгариным, а Пушкин vis-а-vis с ним. К концу обеда Пушкин, обратясь к Семёнову, сказал довольно громко: «Ты, Семёнов, сегодня точно Христос на Голгофе». Греч зааплодировал, а все мы расхохотались.

Н.Н.Терпигорев. Заметка о Пушкине.

Что тут смешного? почему все расхохотались? Сегодня, в XXI веке, спрошенный человек недоумённо пожимает плечами (можете проверить). А ответ прост: Христос на Голгофе был распят между двумя разбойниками. За обедом в XIX веке все мгновенно поняли, как Пушкин жестоко приложил Греча и Булгарина, не назвав их имён и не произнеся слово «разбойники».

…Мы (хотя и по уши в болоте) продолжаем путь к сияющей вершине, выполняя по мере сил мудрое руководящее указание:

Читатель, не постигший своим сознанием мельчайшие подробности текста, не в праве претендовать на понимание «Евгения Онегина».

Владимир Набоков (переводчик и величайший комментатор «Онегина»).

Вот и пытаемся постичь.

. Помните: зимой 1825 года лукавый кот сбежал из «Онегина» в параллельно сочиняемого «Графа Нулина». А вот другой (неизмеримо более важный) случай бегства из онегинского черновика.

Вторая глава. Онегин приехал в деревню. От скуки взялся было за реформы.

Один среди своих владений,
Чтоб только время проводить,
Сперва задумал наш Евгений
Порядок новый учредить.
Свободы сеятель пустынный,
Ярём он барщины старинной
Оброком лёгким заменил;
И раб судьбу благословил.

Свободы сеятель пустынный! Пушкину эта строчка так понравилась, что ему стало жалко тратить её на скучающего барина. Малость испортив строфу, Автор придумал ироническое «мудрец» (стало В своей глуши мудрец пустынный), а сеятеля свободы оставил для себя. Получилось знаменитое стихотворение. Оно всегда печатается с эпиграфом.

Изыде сеятель сеяти семена своя

Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды;
Рукою чистой и безвинной
В порабощенные бразды
Бросал живительное семя —
Но потерял я только время,
Благие мысли и труды.

Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич.

Ноябрь 1823 (при жизни не печаталось).

Прочли? Хотите что-нибудь добавить?
Набоков педантично отмечает:

Строчка «Свободы сеятель пустынный» была использована Пушкиным в коротком стихотворении, написанном немного позднее в Одессе, в ноябре 1823 г.

Спасибо! Комментатор сообщил: где написано и когда, измерил длину («короткое»). А смысл этого короткого?! О том у Набокова ни слова.

Школьники думают, будто «порабощённые бразды», «стада» — это крепостные крестьяне, рабы. (Извините, придётся уточнить во избежание неверного понимания. Выражение «школьники думают» — условное. Во-первых, возраст «школьников» от 7 до могилы, потому что даже если они прочли эти стихи в школе, то никогда к ним не возвращаются. Во-вторых, процессы, которые происходят у «школьников» в голове, мы только из вежливости и по традиции обозначаем термином «думают».)

Нет, эти стихи не про крепостных крестьян.

Строчка убежала из «Онегина», где была всего лишь «одной из», убежала из стада и превратилась в одно из чудес. Перед стихотворением стоит эпиграф: Изыде сеятель.

Никаких примечаний Пушкин не сделал, ничего не пояснил. А эпиграф важная вещь (авось когда дойдём до главы «Эпиграф», вы ахнете). Уж если автор ставит чьи-то слова впереди своего произведения, то значит, видит в них огромный смысл. Они, эти слова, задают тему (как увертюра), настраивают читателя; не только предупреждают (как фанфары — выход повелителя), но и говорят об идее.

Ну и что вам дал эпиграф? Всё, если вы знаете, и ничего — если не знаете. В некоторых современных изданиях, в конце тома, читателю предлагают примечание — как палку слепому. Но толку в палке мало, слепой остаётся слепым.

В отличие от нас (поголовно грамотных), тогдашние читатели Пушкина не нуждались в подстрочных переводах французских, греческих, латинских слов и фраз. И что очень важно: сразу понимали, что эпиграф «Изыде сеятель…» — это Евангелие, притча Христа. Понимаешь эпиграф — стихи воспринимаются иначе. А не читавшему Евангелия не поможет и примечание. «От Матфея» — и что? Для смеха можно было бы написать «от Гегеля» — нынешний читатель даже не заметил бы.

Когда я молюсь на незнакомом языке, то, хотя дух мой и молится, но ум мой остаётся без плода.

Апостол Павел. 1 Кор. 14, 14.

Есть книга, коей каждое слово истолковано, объяснено, проповедано во всех концах земли, применено ко всевозможным обстоятельствам жизни и происшествиям мира; из коей нельзя повторить ни единого выражения, которого не знали бы все* наизусть, которое не было бы уже пословицею народов; она не заключает уже для нас ничего неизвестного; но книга сия называется Евангелием, — и такова её вечно-новая прелесть, что если мы, пресыщенные миром или удручённые унынием, случайно откроем её, то уже не в силах противиться её сладостному увлечению, и погружаемся духом в её божественное красноречие.

Пушкин. 1836
* Эти «все» — увы, совсем не все тогдашние 50 миллионов жителей империи.

«Живительное семя» поэта — стихи. И порабощённые бразды, куда без толку падают вдохновенные слова, — это грамотные. Вроде бы свои. Но глухие. Христос ведь тоже обращался не к рабам, а к вольным гражданам. Но они его не понимали.

. И поучал их много притчами, говоря: вот, вышел сеятель сеять. И когда он сеял, иное упало при дороге, и налетели птицы и поклевали то. Иное упало на места каменистые и, как не имело корня, засохло. Иное упало в терние, и выросло терние и заглушило его. Иное упало на добрую землю и принесло плод. Кто имеет уши слышать, да слышит!

Ученики сказали Ему: для чего притчами говоришь им? Он сказал: потому говорю им притчами, что они видя не видят, и слыша не слышат, и не разумеют.

Вы же выслушайте значение притчи о сеятеле. Ко всякому, слушающему слово о Царствии, но не разумеющему, приходит лукавый и похищает посеянное в сердце его — вот кого означает посеянное при дороге. А посеянное на каменистых местах означает того, кто слышит слово и тотчас с радостью принимает его; но не имеет в себе корня и непостоянен: когда настанет скорбь или гонение за слово*, тотчас соблазняется. А посеянное в тернии означает того, кто слышит слово, но забота века сего и обольщение богатства заглушает слово, и оно бывает бесплодно. Посеянное же на доброй земле означает слышащего слово и разумеющего, который и бывает плодоносен.

Мат. 13, 3-23.
*«Гонение за слово» — это так близко Пушкину.

Пушкин рассчитывал, что все знают и понимают, а Христос, как видим, не обольщался. Пушкин рассчитывал, что все постоянно читают и перечитывают. Эти все тогда — дай бог 1%. (А теперь — почти никто.) Текст, который вы сейчас читаете, также обращён к одному проценту (или к 0,1%). Грамотность стала всеобщей, крепостных нету, и что?

Пушкин постоянно и настойчиво указывал мне на недостаточное моё знакомство с текстами Священного Писания и убедительно настаивал на чтении книг Ветхого и Нового Завета.

Кн. Павел Вяземский.

Святое Писание было на церковнославянском, который в России никогда не был разговорным. Крестьяне и даже многие дворяне читать на нём не могли и смысла слов толком не понимали. Для них церковная служба была неким колдовским обрядом: свечи, дым кадила, уходы и приходы священников, чтение непонятного текста, в условных местах надо креститься и кланяться. В общем, ом мани падме хум. Так и теперь: многие крестящиеся никогда не открывали Библию.

Невежда как скажет «аминь» при твоей молитве? Ибо он не понимает, что ты говоришь.

Апостол Павел. 1 Кор. 14, 16.

. Дело не в том, верит ли читатель или нет, и в какого бога. Проблема не в вере, а в невежестве. «Русь крещена, но не просвещена» — эти слова замечательного Лескова не устарели совсем.
Жить в христианской цивилизации и не знать Евангелия — тупая дикость. Это как жить в мире денег и не знать арифметики.

Такое знание необходимо человеку самому, лично. Начальникам и вождям совсем не надо, чтобы «народ» это знал. Поэтому ни в школе, ни в университете этому не научат.

Перед не читавшим Евангелие закрыты даже «Хроники Нарнии». Гениальная книга Льюиса кажется такому человеку просто сказкой — типа очень длинная «Красная Шапочка». Он не видит и никогда не узнает, что за куском холста с нарисованным супом лежит волшебная страна; он не видит в «Хрониках» борьбы с сатаной, смертельной вражды христианства с исламом.

Евангелие хорошо бы (по совету Пушкина) знать наизусть. Как ключ от родного дома (всегда с тобой), как код от своей почты. Иначе не войдёшь, даже не увидишь, что тебе пришло важнейшее письмо. Мог бы жизнь изменить, но ты его не прочёл, даже не знал, что тебе послано.

Сегодня это называется пароль. Знаешь пароль и мгновенно получаешь доступ. Не знаешь — всё для тебя закрыто.

Сколько различных слов в мире, и ни одного из них нет без значения. Но если я не разумею значения слов, то я для говорящего чужестранец, и говорящий для меня чужестранец.

Апостол Павел. 1 Кор. 14, 10-11.

От старого хрыча-прадедушки остался листок с письменами (шрифт красивый, но чужой) — валяется на полке рядом с ракушкой из Сочи. Но если б ты знал арамейский — прочёл бы, где прадед зарыл клад, стал бы богаче графа Монте-Кристо.

Читайте также:  Семь труб ангелов толкование

Вы не верите в Зевса, Аполлона, Афину, 12 подвигов Геракла, полёт Икара и драку Персея с Горгоной-Медузой? Не верите, но ведь знаете. А если не знаете, Пушкин для вас — тёмный лес. Точнее — пустыня: стандарт рифмоплёта — любовь/кровь/морковь/алые розы/зимние морозы.

Грандиозный мир ассоциаций — он или есть, или нет. Мир образов — он или есть, или нет.

Скажите человеку «нарисуй мне барашка», или «это неправильный мёд», или «Аннушка масло уже пролила»… Если увидите непонимающее лицо — значит, человек не читал. И ваши слова никаких ассоциаций, никакого мира образов у него не вызывают.

ТВ и ЕГЭ — те, кто вырос в этой угольной (чёрной) яме, уже и сами не видят, и детей научить не смогут. Если сам там не был, то и не можешь никому дорогу показать. — так сказал Будда.

Автоматическое понимание эпиграфа о сеятеле мгновенно включало евангельский контекст, колоссальный мир ассоциаций, и стихи воспринимались совсем иначе, чем сегодня.

Так, русскому не надо объяснять, что уличная девушка — это не та, которая идёт по улице или подметает её, а та, которая спит за деньги. Иностранцу же придётся объяснить вдобавок, что уличная девушка — это точно не девушка, и что за деньги она не спит, совсем не спит, ни минуты. (Я это потому пишу, что уж давненько не грешу.)

Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды…

После евангельского эпиграфа можно подумать, будто это сам Христос говорит от первого лица. Но во второй строфе есть важное:

Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.

Это не христианство. Честь — это гордость, а не смирение. «Чести клич» — это призыв к бунту: против унижений, рабского бесправия. Безуспешный сеятель чести — Пушкин.

Неужели он сеет некую свободу (Пушкин иронически говорил «слободу») среди крепостных? Народник? Прокламатор? Свободы сеятель пустынный… Значит, одинокий. А где ж другие сеятели: лицеисты, декабристы. Или он сеял другую свободу?

В примечаниях академических изданий сказано кратко: «При жизни не печаталось». Стихотворение 14 лет пролежало в столе у Пушкина. Потом ещё 30 лежало где-то. Опубликовано в России в 1866-м. И легко понять почему. Потому что читать умели.

Клич чести! Не равенства и прочих либерте-фратерните, а чести. Ноябрь 1823. Он ещё не заперт в Михайловском. Он на юге среди «своих», и — одиночество…

Лермонтов тоже не о крепостных писал. И обиделись на стихи не крепостные (немытые) и даже не только мундиры голубые (тайная полиция). Обиделась рабская элита — духовно крепостные господа.

Знаменитые стихи, знаменитые слова, вызывающие у одних бешенство, у других восторг:

Страна рабов, страна господ.

Пишут через запятую (так, будто это две страны), а надо ставить тире. Или даже равенство. Страна рабов = страна господ. Можете переставить — смысл не изменится.

ХХIV. БЛАЖЕНСТВО

«Блажен, кто смолоду был молод» — сегодня это произносят как одобрение: молодец, правильно жил. Повторяют поговорку, не помня, что это из «Онегина», и вообще не помня «Онегина».

Мы намеренно употребили глагол «произносят» вместо «цитируют». Ибо нет уверенности, что произносящий знает-понимает: кого и что цитирует.

Произнести может и попугай, если сто раз услышит. Но даже самый умный попугай не знает, что там дальше. Потому что не читал. А если и смотрел в книгу, то видел фигу (не съедобную).

Однако читая дальше, начинаешь сомневаться: похвала ли? Это сомнение возникает во второй половине строфы на словах «выгодно женат».

Блажен, кто смолоду был молод,
Блажен, кто вовремя созрел,
Кто постепенно жизни холод
С летами вытерпеть умел;
Кто странным снам не предавался,
Кто черни светской не чуждался,
Кто в двадцать лет был франт иль хват,
А в тридцать выгодно женат;
Кто в пятьдесят освободился
От частных и других долгов,
Кто славы, денег и чинов
Спокойно в очередь добился,
О ком твердили целый век:
N.N. прекрасный человек.

Жениться на богатой, конечно, неплохо, но хвалить за это? А ещё ниже «денег и чинов» — то есть речь о стяжателе и карьеристе. Нет, Пушкин не мог всерьёз хвалить за эгоизм, корыстолюбие, показное благонравие. Это ирония! Вот какие мы сообразительные, догадались наконец.

Но для первых читателей — диких людей, живших 200 лет назад без интернета и даже без электричества — для тех дикарей всё было ясно с первого слова!

«Блажен» — и каждый читатель (каждый!) автоматически и без умственных усилий понимал, что именно здесь перефразировано, переиначено и написано с издёвкой над армией Молчалиных-Скалозубов-Фамусовых («Горе от ума» было у всех на слуху).

«Блажен» — и у каждого читателя мгновенно возникали в мозгу затверженные с детства Заповеди блаженств. Сегодня случается слышать «блаженны нищие духом», но напрасно спрашивать, что это значит и что там дальше. А это Нагорная проповедь. Там — никаких чинов, никаких денег, никаких земных выгод. Там всё наоборот.

Блаженны алчущие правды.
Блаженны чистые сердцем.
Блаженны изгнанные за правду.

Концовка пушкинской строфы прямо (и конечно, намеренно) грубо противоречит словам Христа. У Пушкина блажен тот, О ком твердили целый век/ NN прекрасный человек! — то есть тот, кто постоянно слышал льстивый одобрямс.

У Христа блаженны те, кого поносят и гонят, блаженны оклеветанные, изгнанные и оболганные.

Кто-то жаждет правды, а кто-то — денег и чинов.

Неважно, верите вы или нет. И уж совсем не надо доискиваться, верил ли Пушкин. Дурачьё считает его атеистом за «Гавриилиаду» и «Балду» — на здоровье. Почитайте Стерна (священника) или Аввакума (протопопа) — мало не покажется.

…Основное население «Онегина» — дворяне. Крестьяне тоже попадаются. И не только тот знаменитый, замучивший школьников, который, торжествуя, на дровнях обновляет путь.

Кричащее отсутствие священников в «Энциклопедии русской жизни» шокирует, когда это осознаешь. Численно они были почти равны дворянам, определяли колоссально много: все посты и праздники, все главные события в жизни — крестины, исповеди, свадьбы, похороны. Святая Русь, Москва златоглавая.

Уж белокаменной Москвы,
Как жар, крестами золотыми
Горят старинные главы.

Церкви в «Онегине» есть, а священников нет. Единственный раз на весь роман попы мелькнули, когда Автор отправил на тот свет так ни разу живьём и не появившегося дядю:

Покойника похоронили.
Попы и гости ели, пили.

Эти попы — безликие, безмолвные, в церкви не служат; не отпевают, а попивают. Стоит ли путать веру с попами? Веры в Бога в «Онегине» много, а священников нет. Возможно, это вполне сознательное отделение веры от грешных служителей.

Щадя чувства священников, скажем, для ясности, о художниках. Стоит отделять Ван Гога от гида. Гид иногда мешает. Он говорит о детстве художника, о его родителях, учителях, невзгодах, о составе красок, о перспективе, штрихе, мазке, цене, ракурсе, сюжете, говорит, говорит. И вы уходите пустой, не испытав душевного переживания. Получили ничтожную информацию, годную лишь для кроссворда либо для вздорных застольных разговоров («А вы знаете? — Ван Гог отрезал ухо брату!» и прочий бред). Многим пришлось испытать на себе такие убийственные экскурсии.

Верил ли Пушкин? У людей нет и не может быть стопроцентного ответа на такой вопрос. Атеисты, случается, приходят к вере, да ещё как! А верующие — всего лишь слабые люди, колеблются, да ещё как!

Одна из потрясающих молитв: Верую! Господи, помоги моему неверию! Логически эта фраза абсурдна. Но сердце понимает её как родную.

Блажен, кто к концу долгой жизни добился денег и чинов, — горькая ирония, насмешка (и над добившимся, и над теми, кто так считает, так верит) — это начало Восьмой главы. Но вот финал романа:

Блажен, кто праздник жизни рано
Оставил, не допив до дна
Бокала полного вина,
Кто не дочёл её романа
И вдруг умел расстаться с ним,
Как я с Онегиным моим.

Это последние 6 строк. Самые последние. Блажен ушедший рано и по собственной воле. «Вдруг» — это решительно и сразу. Тут уж не ирония. Тут настоящее, хоть и горькое, — а не пустое, пусть бы и правильное.

Верил ли Пушкин? Всегда ли? Правильно ли? Оставьте, займитесь собой. Главное — он целиком и полностью человек христианской цивилизации — то есть морали.

Вспомните, в нашем романе «Немой Онегин», в ХII главе «Любовь к народу», мы споткнулись на, казалось бы, неожиданном последнем слове программного стихотворения «Поэт и толпа». Первое название «Чернь», печатается под эпиграфом Procul este, profani — прочь, невежды (лат.). После клеймящих слов о публике: чернь тупая, бессмысленный народ, злы, неблагодарны, клеветники, кастраты — вдруг:

Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.

Читайте также:  Все заповеди божьи с толкованием

«Мы» — это Пушкин прямо о себе: вот для чего рождены мы — настоящие поэты.

ХХV. ПУСТЫНЯ

Татьяна живёт в деревне, пишет знаменитое письмо.

Никто меня не понимает!

И это она не только о домашних (которые нас всегда не понимают), но и о соседях.

Гостей не слушает она
И проклинает их досуги,
Их неожиданный приезд
И продолжительный присест.

Потом она переехала в Первопрестольную. И что же? В деревне её никто не понимал, а в Москве она никого не понимает.

Татьяна вслушаться желает
В беседы, в общий разговор;
Но всех в гостиной занимает
Такой бессвязный, пошлый вздор;
Всё в них так бледно, равнодушно;
Они клевещут даже скучно;
В бесплодной сухости речей,
Расспросов, сплетен и вестей
Не вспыхнет мысли в целы сутки,
Хоть невзначай, хоть наобум;
Не улыбнётся томный ум,
Не дрогнет сердце, хоть для шутки.
И даже глупости смешной
В тебе не встретишь, свет пустой.

В этой строфе два человека. Провинциалка, которая безуспешно пытается понять, и Пушкин, которому всё совершенно ясно, — он даже не диагноз ставит, а выносит приговор: неизлечимо.

Это — патриархальная Москва. А что светский Санкт-Петербург?

Тут был, однако, свет столицы,
И знать, и моды образцы,
Везде встречаемые лицы,
Необходимые глупцы…

Деревенский сброд и великосветский раут. С одной стороны, ничего общего, а с другой — никакой разницы.

Свободы сеятель пустынный… — это не Сахара, там свободу не сеют. Эта пустыня не из урока географии. «Духовной жаждою томим, в пустыне мрачной я влачился…» — это не в Каракумах. Духовная жажда — это в толпе.

Тьма — отсутствие света. Тьма — слишком много людей (тьма народу и всякого такого сброду). Они гасят разум; толпа — неодушевлённое. (Люди — кто, а толпа — что.) Толпа — самая мрачная бесплодная пустыня. Одиночество в толпе — бессмысленно и тошнотворно. Вот откуда хандра, тоска главного героя. Ну и Онегина заодно.

Настоящее одиночество плодотворно.

Пушкин — жене
21 сентября 1835. Михайловское

Ты не можешь вообразить, как живо работает воображение, когда сидим одни между четырёх стен, или ходим по лесам, когда никто не мешает нам думать, думать до того, что голова закружится.

Пушкин называет местность, где живут Татьяна и Онегин, — пустыней. Для Ленского это тоже пустыня. Юный поэт едва нашёл одного слушателя, да и то циника.

В пустыне, где один Евгений
Мог оценить его дары,
Господ соседственных селений
Ему не нравились пиры,
Бежал он их беседы шумной.
Их разговор благоразумный
О сенокосе, о вине,
О псарне, о своей родне,
Конечно, не блистал ни чувством,
Ни поэтическим огнём,
Ни остротою, ни умом,
Ни общежития искусством;
Но разговор их милых жён
Гораздо меньше был умён.

Какая интересная пустыня! Полно пирующих (и беседующих!) соседей. Но они — пошлые обыватели. А бабы (тут Автор очень груб) вообще дуры. Феминистки, простите Пушкина.

Это пустыня — потому что с ними не о чем говорить. В такой пустыне (хотя кругом полно помещичьих усадеб) мается Костя Треплев после измены и бегства Нины; впрочем, и с ней говорить ему было не о чем («Чайка»). Такая же пустыня — многомиллионный город.

Но чаще занимали страсти
Умы пустынников моих.

Пустынники эти — Онегин и Ленский. Онегин действительно одинок, но у Ленского ведь есть горячо любимая Оля. Какой же он пустынник? Где ж тут одиночество? Это одиночество называется никто меня не понимает. Ольга не читала стихов жениха.

Владимир и писал бы оды,
Да Ольга не читала их.

А что Ленский рассказывает Онегину о любимой?

Ах, милый, как похорошели
У Ольги плечи, что за грудь!
Что за душа. Когда-нибудь…

Юношеский восторг по поводу девичьей груди вполне понятен. Понятно и то, что Ленский смутился от собственной откровенности и срочно поправился: «Что за душа!» Но ни здесь, нигде — нет ни слова о душе Ольги, о разговорах с нею. Это так понятно. С Олей не о чем говорить. И лучше не говорить, чтобы не разочаровываться. Она мила, и только.

Глаза как небо голубые,
Улыбка, локоны льняные,
Движенья, голос, лёгкий стан,
Всё в Ольге. но любой роман
Возьмите и найдёте верно
Её портрет: он очень мил,
Я прежде сам его любил,
Но надоел он мне безмерно.

Ради справедливости скажем, что надоел он Пушкину, а Ленскому надоесть не успел. И не успеет.

Татьяна, Ленский, Онегин. Все четыре героя «Онегина» — в пустыне. И только они.

Думающий и чувствующий человек неизбежно попадает в пустыню. Она всегда ждёт за дверью — только выйди. Максудов (у Булгакова в «Театральном романе») пошёл на вечеринку знаменитых писателей и пришёл в ужас: о чём они говорят?! — сплетни и пошлость, и боле ничего.

— Про Париж! Про Париж! Ещё! Ещё!

— Ну а дальше сталкиваются оба эти мошенника на Шан-Зелизе, нос к носу. Табло! И не успел он оглянуться, как этот прохвост Катькин возьми и плюнь ему прямо в рыло.

— Нуте-с, и от волнения, он неврастеник ж-жуткий, промахнись, и попал даме, совершенно неизвестной даме, прямо на шляпку.

— Подумаешь! Там это просто! А у ней одна шляпка три тысячи франков! Ну конечно, господин какой-то его палкой по роже. Скандалище жуткий!

Вернувшись с вечеринки самых успешных писателей страны, Максудов (рабочая копия своего автора, даже более точная, чем Онегин — своего) всю ночь ворочается — не может пережить.

Я вчера видел новый мир, и этот мир мне был противен. Я в него не пойду. Он — чужой мир. Отвратительный мир!

Те же самые чувства испытывал Мопассан. Но он был невероятно свободнее, чем Пушкин и Булгаков. Свободен от царской цензуры, свободен от советской. Мог трогать и веру, и политику.

. Что может быть страшнее застольных разговоров? Я живал в отелях, я видел душу человеческую во всей её пошлости. Поистине нужно принудить себя к полному равнодушию, чтобы не заплакать от горя, отвращения и стыда, когда слышишь, как говорит человек. Обыкновенный человек, богатый, известный, пользующийся почётом, уважением, вниманием, довольный собой — ничего не знает, ничего не понимает, но рассуждает о человеческом разуме с удручающей спесью.

До чего же нужно быть ослеплённым и одурманенным собственным чванством, чтобы смотреть на себя иначе, чем на животное, едва перегнавшее остальных в своём развитии! Послушайте их, когда они сидят вокруг стола, эти жалкие создания! Они беседуют! Беседуют простодушно, доверчиво, дружелюбно и называют это обменом мыслей. Каких мыслей? О погоде! А ещё?

Я заглядываю им в душу и с дрожью отвращения смотрю на её уродство, как смотришь на банку, где в спирту хранится безобразный зародыш монстра. Мне чудится, что я вижу, как медленно, пышным цветом распускается пошлость, как затасканные слова попадают из этого склада тупоумия и глупости на их болтливый язык и оттуда в воздух.

Их идеи, самые возвышенные, самые торжественные, самые похвальные, разве это не бесспорное доказательство извечной, всеобъемлющей, неистребимой и всесильной глупости?

Вот их представление о боге: неискусный бог, который испортил свои первые создания и заново смастерил их; бог, который выслушивает наши признания и ведёт им счёт; бог — жандарм, иезуит, заступник; и далее — отрицание бога на основании земной логики, доводы за и против; летопись верований, расколов, ересей, философий, утверждений и сомнений; детская незрелость теорий, свирепое и кровавое неистовство сочинителей гипотез; хаос раздоров и распрей; все жалкие потуги этого злополучного существа, неспособного постигнуть, провидеть, познать и вместе с тем легковерного, неопровержимо доказывают, что он был брошен в наш ничтожный мир только затем, чтобы пить, есть, плодить детей, сочинять песенки, и от нечего делать убивать себе подобных.

Мопассан. На воде. 1888.

Прошло 130 лет. Попробуйте что-нибудь добавить в этот портрет общества. Кто-то даже решит, что это не тот Мопассан, который десятилетиями манил советских подростков. А можно подумать, что он переписал прозой фрагмент из «Онегина»:

. В мертвящем упоеньи света,
Среди бездушных гордецов,
Среди блистательных глупцов,
Среди лукавых, малодушных,
Шальных, балованных детей,
Злодеев и смешных и скучных,
Тупых, привязчивых судей,
Среди кокеток богомольных,
Среди холопьев добровольных,
Среди вседневных, модных сцен,
Учтивых, ласковых измен,
Среди холодных приговоров
Жестокосердой суеты,
Среди досадной пустоты
Расчётов, дум и разговоров,
В сём омуте, где с вами я
Купаюсь, милые друзья.

Попробуйте что-нибудь добавить. Обыщите всё ТВ, весь FB и др., и пр. У Толстого в «Войне и мире», у Мопассана в «На воде» схожая расправа со светской чернью занимает много страниц, а здесь чуть больше строфы.

«Среди холопьев добровольных». Вот они — порабощённые бразды: добровольные рабы, а не крепостные.

. В XIX веке Париж был столицей мира. Великий писатель пишет самому знаменитому (старший товарищ — младшему).

Флобер — Мопассану.

Увы, друг мой, все мы в пустыне. Никто никого не понимает, никто никого не слышит. И каковы бы ни были порывы наших сердец и призывы наших уст, — мы всегда будем одиноки.

Источник

Оцените статью
Имя, Названия, Аббревиатуры, Сокращения
Adblock
detector